– Нет, не выдумали. И мне показалось… не знаю… я почувствовала, когда вы обняли меня в павильоне, что это правильно. Я выходила ради вас в сад, и делала это с удовольствием. Много думала о вас. Очень много. И так жалела, что мне пришлось уничтожить ваше письмо. Знаете, я нашла стихотворение, которое вы процитировали. «Изгнанники»:
Газовый свет в лавках,Удел ладьи,Ранний приливЛижет старую рану…
Она грустно покивала и продолжила:
– Но столько всего случилось. В то время вы были для меня олицетворением душевного здравия. Всего, что достойно, нормально и цивилизованно. А теперь все перевернулось с ног на голову. И я… Это печально. Вы больше уже не нормальны – для меня. Увидев вас, я снова оказываюсь там. Снова слышу тот запах. А я не хочу его слышать.
Что же, мне оставалось лишь с горечью признать, что сказанное ею не лишено оснований.
– Вы можете поверить, что я была женой человека, который убил людей больше, чем кто-либо еще во всей истории? Я. А он был таким вульгарным, таким… суетливым, уродливым, трусливым и глупым. Дитер тоже был по-своему безнадежен. Голова, забитая чужими идеями. Сталинскими. Понимаете? Я не очень. Не получается у меня. Долль. Долль. Мысль о том, что я могу лечь с мужчиной, чужда мне теперь. Я уже годы как ни на одного не глядела. Покончила с ними. И с собой.
Я на мгновенье задумался – или на мгновенье утратил эту способность.
– Вы не имеете права так говорить.
– Не имею права?
– Нет, по-моему, не имеете. Только их жертвы вправе сказать, что назад вернуться нельзя. Но они этого не говорят. Они отчаянно пытаются начать жить заново. От тех, кто был сломлен по-настоящему, мы попросту ничего не слышим. Они не говорят ни слова – никому. Вы, вы всегда были жертвой вашего мужа, но никогда не были жертвой.
Она повернула ко мне свое прямоугольное лицо:
– Все зависит от человека, не правда ли? Страдание не относительно. Разве не так было сказано?
– Но… о да, страдание относительно. Вы потеряли волосы и половину веса? Вы смеетесь на похоронах, потому что столько шума поднято из-за смерти всего одного человека? Зависела ваша жизнь от состояния вашей обуви? Ваших родителей убили? Ваших девочек? Вы боитесь мундиров, толпы, открытого огня, запаха мокрых отбросов? Вам страшно засыпать? Ваша душа болит, болит и болит? Есть на ней татуировка?
Ханна выпрямилась и на миг замерла, но затем твердо сказала:
– Нет. Конечно нет. Но как раз это я и имела в виду. Дело в том, что мы просто не заслуживаем возвращения оттуда. После всего сделанного.
Я ответил:
– Ну, значит, они победили, так? В случае Ханны Шмидт. Верно? «Дух наш скудеет, вступая в пору, поздноватую для любви и вранья. Реже и реже твердя “увы”».
– Точно. «Годы, по крайней мере, приучают к потере». И я имею в виду не войну.
– Нет. Нет. Вы же боец. Вы та, кто подбил Доллю оба глаза. Одним ударом. Господи, вы подобны Борису. Боец – вот кто вы на самом деле.
– Нисколько. Я никогда не была в меньшей мере собой, чем там.
– Выходит, вот это и есть вы? Женщина, спрятавшаяся в Розенхайме. Покончившая с собой.
Она скрестила руки, отвела взгляд и сказала:
– Кто я есть, уже неважно. Все намного проще. Вы и я. Послушайте. Представьте себе, как отвратительно будет, если то место породит что-то хорошее. То место.
Первый удар колокола: он будет бить тридцать шесть секунд.
– Сейчас я встану и уйду.
И я встал. Серое небо над головой – еще более серое, даже без призрака синевы. Я снова затрудненно сглотнул и негромко спросил:
– Можно я буду писать? Навещать вас? Это допустимо? Или запрещено?
Она опустила руки, снова отвела взгляд.
– Что же, я… я ничего не запрещаю. Это было бы… Но вы впустую потратите время. И мое тоже. Простите. Мне жаль.
Стоя перед ней, я чуть покачивался из стороны в сторону.
– Знаете, я приехал в Розенхайм, надеясь найти вас. Теперь вы рядом со мной, не затеряны где-то, и сдаться я не могу.
Она посмотрела на меня:
– Я не прошу вас не приближаться ко мне. Но прошу… прошу сдаться.
Я коротко поклонился, хрустнув коленями, и сказал:
– Я уведомлю вас о моем приезде. Пожалуйста, приготовьте девушек к чаепитию в «Гранде». В обществе их дядюшки Ангелюса.
Колокольня отбила девятый удар, отбила десятый.
– Разумеется, напоминать вам о цветах не нужно. – Ноги мои ослабели еще пуще, костяшки левого кулака были вдавлены в лоб. – Можете вы кое-что сделать для меня? Когда мы попрощаемся, сейчас, в этот воскресный полдень, тихо скажите «пока».
– Мм, я помню. Да, хорошо. Конечно. – И она выдохнула: – Пока…
Двойняшки вернулись в поле нашего зрения, стояли за белой птицей с длинной шеей, плававшей в круглом пруду.
– Пока, – ответил я и, развернувшись, тронулся в путь.
Разумеется, я в великом долгу перед loci classici, трактующими эту тему – перед трудами Иегуды Бауэра, Рауля Хилберга, Нормана Кона, Алана Буллока, Х. Р. Тревора-Ропера, Ханны Арендт, Люси С. Давидович, Мартина Гилберта, Иэна Кершо, Иоахима К. Феста, Сола Фридандера, Ричарда Дж. Эванса, Ричарда Овери, Гитты Серени, Кристофера Р. Браунинга, Майкла Бёрли, Марка Мазовери и Тимоти Снайдера – вот лишь некоторые из имен. Эти авторы создали макрокосм. Теперь же я хочу отдать должное тем, кто помог мне на уровне meso и micro.
В том, что касается настроений и самой ткани существования в Третьем рейхе, это авторитетные труды «Я буду свидетельствовать» и «До горького конца» Виктора Клемперера; презрительно интеллигентный «Дневник отчаявшегося человека» Фридриха Река; захватывающий, полный политической остроты «Берлинский дневник 1940–1945» Марии Васильчиковой и «Письма к Фрее» Хельмута Джеймса фон Мольтке – памятник нравственной стойкости (и любви к жене), тем более убедительный, что он исповедально рассказывает о попытках увильнуть от прямых ответов, предпринятых после победы над Францией в июне 1940-го.