– Дай время… Ладно, Голо, – «Буна».
Когда мы в полдень вошли в гостиную, чтобы выпить, дядя Мартин сказал:
– Понимаю и сочувствую, сынок. Это кого хочешь с ума сведет. Мне тоже без конца выламывают руки по поводу военнопленных и иностранной рабочей силы.
Руди/Хельмут, Ильза/Эйке, Адольф/Кронци, Гени и Ева расположились вокруг елки (украшенной зажженными свечами, пряниками и яблоками) и с вожделением созерцали приготовленные для них подарки. Ирмгард сидела за пианино и повторяла, зажав модератор, самую высокую ноту.
– Перестань, Ирма! Ах, Голо, они твердят: никаких телесных наказаний! А как заставить кого-то работать без телесных наказаний?
– Действительно, как? Как? Впрочем, теперь, когда убрали Беркля, у нас на этот счет все в порядке. С ними больше не цацкаются. Мы вернулись к проверенным, испытанным методам.
– Их и так-то слишком много. Если не соблюдать осторожность, мы выиграем в военном отношении и проиграем в расовом. Голландский джин? – Дядя Мартин фыркнул и сказал: – Шеф на днях насмешил меня. Услышал, что кто-то пытается наложить запрет на применение противозачаточных средств в восточных территориях. Скорее всего, Дрочила – Розенберг, der Masturbator. И заявил: «Каждого, кто попытается это сделать, я пристрелю лично!» Его с верного пути не собьешь. Я иногда, чтобы повеселить Шефа, пересказываю ему то, что слышал о гетто в Лицманштадте. Как они там используют вместо гандонов детские соски. И он говорит: «Это полумера, мы предполагаем другое решение!» Ну, будем!
– Будем! Или, как говорят англичане, Cheers.
– Вот полюбуйся. А? Хорошая большая семья. В камине потрескивают поленья. Снаружи идет снег. Над нашей страной. Над Землей. И кухня со стряпухой, которая счастливее всего, когда выполняет свою работу. И те двое часовых у ворот. С сигаретами в рукавах. А ну-ка, послушай, Голо, – сказал он. – Хорошая история.
Дядя Мартин понемногу лишался волос, как и положено мужчине его лет, однако в форме заостренной пряди на его лбу присутствовало нечто артистическое, да и сама прядь еще поблескивала. Он провел по ней костяшками пальцев.
– В октябре, – начал он, не понизив голоса, – я заглянул в СД, чтобы получить от Шнайдхубера кое-какие бумаги. Мне потребовался мимеограф, и я забрал в свое распоряжение одну из машинисток. Пока я помечал страницы, она заглядывала мне через плечо. И я почти непроизвольно, Голо, просунул ладонь между ее икрами. Она даже не моргнула… Моя ладонь медленно поднималась вверх, миновала колени. Выше и выше. Выше и выше. А когда я добрался до пункта назначения, племянник, она просто – просто улыбнулась… Ну, я выпрямил большой палец и воткнул его в…
– И вправду хорошая история, дядюшка, – рассмеялся я.
– Увы, в эту самую минуту, племянник, в эту самую меня вызвали в «Вольфсшанце»! На целый месяц. А когда я вернулся, ее, разумеется, и след простыл. В машинописном бюро ни следа. Сосредоточься, племянник. Вся такая тряская озорница, рыжая. И тело – сплошные загогулины. Имя начинается на «к». Клара?
– О, девица известная. Только она не из бюро, дядюшка. Она чай разносит. Криста. Криста Гроос.
Рейхсляйтер растянул мизинцами рот и свистнул, да так пронзительно, что Ирмгард и Ева заплакали. Затем мы услышали убыстряющийся перестук крепких башмачков и в гостиную влетела, прижимая к бедру голого Хартмута, Герда.
– Племянник может воссоединить меня с моей улыбчивой рыженькой, – сказал дядя Мартин, глаза его были влажны.
Герда подняла Хартмута на плечо.
– Самое время, папочка. К марту от меня уже проку не будет. Понимаешь, Голо, – доверительно продолжала она, – после третьего месяца он и близко ко мне не подходит. Дети! Гусь на столе. Да перестань ты дрожать, Ева.
В следующие три дня я встречался с дядей Мартином лишь за обеденным столом. Он принимал посетителей – Макса Аммана (партийные издания), Бруно Шульца (вопросы расы и переселения) и Курта Майера (имперское бюро родословных). Каждый из этих чиновников, в свой черед, присоединялся за обедом к взрослым обитателем дома, и лицо каждого несло одно и то же выражение – капитана, который ведет свой корабль, руководствуясь указаниями из надзвездных сфер.
Я отправлялся с Гердой на долгие прогулки. Развлекать Герду, внимать Герде, облегчать Герде жизнь – это всегда было одной из моих задач и частью той ценности, которую я представлял для Рейхсляйтера. «После одного из твоих визитов, Голо, – как-то сказал дядя Мартин, – она несколько недель пела, когда мыла полы».
В то Рождество мы, укутавшись (Герда в твидовой шапочке, твидовом шарфе и твидовой шали), прогуливались под руку по лужайкам и улочкам. Обнимая ее, а это случалось довольно часто (рефлекс племянника, зародившийся тринадцать лет назад), я воображал, что обнимаю Ханну, – тот же рост, тот же вес. Я заставлял Герду не сутулиться и старался получить удовольствие от ее лица, от крепкого носа, от нежных, по существу, карих глаз. Но затем ее изящные губы разделялись и она начинала говорить… и я обнимал ее снова.
– У тебя такое лицо, Голито. Ты все время о ком-то думаешь, верно? Я вижу.
– От тебя ничто не укроется, тетушка. Да. И она твоего роста. Когда я заключаю тебя в объятия, твой подбородок утыкается мне в шею. То же и с ней.
– Ну что же. Возможно, после войны ты наконец остепенишься.
– Как знать. Война – дело темное. Невозможно сказать, что с нами случится под ее конец.
– Верно, Голито. Верно. Ну а как там Борис?
Мы приближались к краю поселка. Ничем не пахший воздух был великолепен. Великолепной была тишина – мы слышали только ровное похрустыванье под нашими ногами. Великолепными были сугробы и складки снега. Белого снега.