Я пожимаю плечами.
– Она работает по найму, твоя Суламифь. Искусная швея, обожает мундиры Вермахта со свастиками. Сто четвертая фабрика. А по ночам восстанавливает силы на чердаке над пекарней, что на Тломакской улице. Не так ли, зондер?
Я пожимаю плечами.
– Ее возьмут первого мая. Хорошая дата, зондер, – третья годовщина изоляции еврейской трущобы, – говорит он, оскаливая жуткие верхние зубы. – Ее возьмут первого мая и привезут сюда. Тебе не терпится увидеть твою Суламифь?
– Нет, господин.
– Ладно, я избавлю тебя от этого. Такой уж я сентиментальный старый дурак. Распоряжусь, чтобы ее убили прямо в Лодзи. Первого мая. То есть если утром того дня я не отменю мой приказ. Понятно?
Я говорю:
– Господин.
– А скажи. Был ли ты счастлив со своей Суламифью? Была ли то любовь, для которой все месяцы – май?
Я пожимаю плечами.
– Полагаю, тебе пришлось бы объяснять, почему ты несколько опустился в ее отсутствие. Не следил за собой. Ах, ничего нет хуже презрения женщины. Твоя Суламифь, она ведь женщина крупная, не так ли? Скажи, Суламифь нравилось, когда ты ее наяривал, а, зондер?
День 31 августа 1939 года был четвергом.
Я шел из школы домой, с сыновьями, под безупречным, не вполне серьезным солнышком. Последовал семейный ужин – куриный суп, черный хлеб. К нам забегали ненадолго друзья и родственники, и каждый задавал один вопрос: не слишком ли мы запоздали с мобилизацией? Все испытывали большую тревогу и даже страх, но также чувство солидарности и стремление выстоять (как-никак мы были страной, которая девятнадцатью годами раньше победила Красную армию). Потом мы долго играли в шахматы, разговаривали о разных пустяках – обычные улыбки, переглядывания, а ночью я, желая показать, что ничего не боюсь, обнимал жену. Шесть дней спустя на улицах разбомбленного города во множестве гнили лошадиные трупы.
Когда я отправился тем первым транспортом – как предполагалось, в Германию, надеясь найти хорошо оплачиваемую работу, – то взял с собой сыновей: Хайма, ему было пятнадцать, и Шола, рослых, широких в плечах – совсем как их мать.
Они были среди тех молчаливых мальчиков.
А после того еще и это.
– Не беспокойся, зондер. Я скажу тебе, кого надо убить.
– Нет, мне у вас нравится, тетушка, я здесь отдыхаю от реальности.
– Простая семейная жизнь на старый манер.
– Вот именно.
С нами был Адольф, двенадцати лет (названный в честь его крестного отца), Руди, девяти (названный в честь его крестного отца, бывшего заместителя фюрера по партии Рудольфа Гесса), Гени, семи (названный в честь его крестного отца, Рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера). Добавлением к ним служила троица дочерей: Ильза (одиннадцать), Ирмгард (четыре) и Ева (два) – и еще один мальчик, Хартмут (годовалый). Мало того, под Рождество фрау Борман сообщила важную новость: она беременна.
– То есть получится восемь, тетя, – сказал я, пройдя за ней на кухню – обитые сосновыми досками стены, шкафчики, калейдоскопический подбор фаянсовой посуды. – Еще рожать будешь?
– Да, мне нужен десяток. Тогда я получу главную награду. На самом деле их будет не восемь, а девять. Восемь у меня и так есть. Был же еще Эренгард.
– Действительно. – И я смело (Герда есть Герда) продолжил: – Прости, старушка, а что, Эренгарда в счет не приняли? И не могу ли я тебе чем-то помочь?
– Ну да. – Надев перчатки, Герда перенесла (предплечья ее подрагивали от напряжения) супницу размером с биде из духовки на каминную полку. – Конечно, идти в счет должны и умершие дети. Они вовсе не обязаны быть живыми. Когда родился Хартмут, я подала заявление на золотой «Крест немецкой матери», и знаешь, что мне сказали? «Вам золотой не положен. Один ваш ребенок умер, значит, их только семь».
Я вытянул, сидя в кресле, ноги.
– Ну да, вспомнил. С Хартмутом ты переходила от серебряного к золотому. Радостный был день. Так могу я здесь что-нибудь сделать?
– Не смеши меня, племянник. Сиди где сидишь. Выпей бокал вина – что это у нас тут? – десертное. Вот. И рольмопс возьми. Что ты им даришь?
– Детям? Как обычно, наличные. Каждому своя сумма – строго по возрасту.
– Ты им всегда слишком много даешь, племянник. Испортишь детей.
– Я вот подумал, дорогая, что если десятый будет мальчиком, то у тебя могут возникнуть некоторые затруднения, – сказал я (такие дети автоматически получают имя Адольф и того же крестного, что у первенца). – Ты обзаведешься двумя Адольфами.
– Не страшно. Мы уже прозвали Адольфа – «Кронци». На всякий случай.
– Очень разумно. Кстати, извини, что я назвал Руди – «Руди». То есть извини, что я назвал Хельмута – «Руди».
Имя Руди сменили судебным порядком после того, как Рудольф Гесс, известный гипнотизер и ясновидящий (и третий человек в Рейхе), в мае 1941-го в одиночку улетел в Шотландию, намереваясь провести переговоры о мире с человеком, о котором он только и знал, что того зовут «герцогом Гамильтоном».
– Да чего тут извинять, – ответила Герда, – я и сама его то и дело Руди называю. Я хочу сказать, Хельмута называю Руди. Да, и запомни: не называй Ильзу Ильзой. Она теперь Эйке. Ее же в честь фрау Гесс назвали. Вот мы ее и переименовали в Эйке.
Накрыв стол на семерых и прикатив два высоких детских стульчика, тетя Герда принялась рассказывать смешные истории о своей домашней прислуге – о гувернантке (ужасно рассеянной), садовнике (большом лукавце), горничной (неряхе) и няньке (вороватой). А затем замолчала, о чем-то задумавшись.
– Не должны они все быть живыми, – наконец сказала она. – Мертвые тоже считаются.