– Не говори так!
– Дурная женщина.
– Что это значит, папочка?
Я неторопливо состроил гримасу еще более мрачную.
– Отправляйтесь по постелям, девочки.
Ханна хлопнула в ладоши:
– Марш отсюда. Я поднимусь через 5 минут.
– Через 3!
– Обещаю.
Когда они встали и направились к двери, я сказал:
– Хо-хо. Хо-хо-хо. Боюсь, времени у нас уйдет немного больше.
В свете каминного огня глаза Ханны казались похожими цветом и текстурой на пеночку, покрывающую крем-брюле.
– Я знаю нечто, тебе не известное, – сказал я, неторопливо поводя подбородком из стороны в сторону. – Знаю такое, о чем тебе не известно, что я его знаю. Хо-хо. Хо-хо-хо. Я знаю, что ты не знаешь, что я…
– Ты имеешь в виду герра Томсена? – живо осведомилась она.
Признаюсь, мгновение я не мог найтись с ответом.
– Да. Герра Томсена. Ну давай, Ханна, расскажи, какую игру ты затеяла. И знай. Если ты не…
– О чем ты говоришь? У меня больше нет причин для встречи с ним. И я, прежде всего, жалею о том, что навязала ему эту миссию. Он вел себя достаточно воспитанно, но я видела – все, что с ней связано, возмущает его.
И опять-таки я не сразу нашел слова.
– Правда? И что же это за «миссия»?
– Ни о чем, кроме «Буна-Верке», он и думать не может. Поскольку считает, что она определит исход войны.
– Ну, в этом он не ошибается. – Я скрестил руки. – Нет, постой. Не так быстро, девочка моя. Письмо, которое ты велела Гумилии передать ему. Да, о да, она рассказала мне об этом. Есть, видишь ли, люди, которые понимают, что такое нравственность. Итак, письмо. Не будешь ли ты добра осведомить меня о его содержании?
– Если хочешь. Я просила его о встрече у Летних домиков. На детской площадке. И там он без всякой охоты согласился узнать для меня о судьбе Дитера Крюгера. Я наконец получила возможность обратиться к человеку с самого верха. Имеющему настоящий вес.
Я вскочил на ноги, получив при этом от каминной доски скользящий удар по макушке.
– Будьте добры не дерзить мне, юная фрау!
Она помолчала, затем покаянно кивнула. Однако оборот, принятый нашей беседой, мне нисколько не нравился. И я сказал:
– А 2-е послание – то, что он тайком передал тебе в наездницкой школе?
– Оно содержало его ответ, разумеется. Полный отчет.
3 минуты спустя Ханна сказала:
– Я не стала тебе говорить. Понимаешь? Не стала. А теперь, если не возражаешь, я хочу выполнить обещание, которое дала дочерям.
И выплыла из комнаты… Нет. Наш недолгий разговор прошел совсем не так, как было задумано. Некоторое время я смотрел на решетку камина – на тщедушно ударявшие в нее язычки пламени. Затем взял бутылку того или этого и направился в мое «логово», дабы предаться там поверочным размышлениям.
В ту ночь я проснулся и обнаружил, что мое лицо онемело – полностью: подбородок, губы, щеки. Как будто его пропитали новокаином. Я скатился с дивана и 1½ часа просидел, опустив голову ниже колен. Не помогло. И я подумал: если какая-то девушка или женщина поцелует мои резиновые щеки или резиновые губы, я ничего не почувствую, совсем ничего.
Как омертвелая нога или рука. Омертвелое лицо.
Вдобавок ко всему нас осмеивают, что не очень, если можно так выразиться, приятно. Осмеивают и профанируют. Потолок герметичной камеры украшен Звездой Давида. Коврики для ног, которыми нас снабдили, – это обрывки талесов. Щебнем, использованным при строительстве рабами Транзитного маршрута IV – шоссе, ведущего от Пшемысля в Тернополь, были дробленые остатки взорванных синагог и еврейских надгробий. А кроме того, существует «календарь Геббельса»: ни один наш праздник не обходится без Акции. И самые крутые «меры» приберегаются для Йом-Киппура и Рош ха-Шана – наших Дней трепета.
Еда. Думаю, мне удастся это объяснить.
Из пяти наших чувств вкус – единственное, какое мы, зондеры, можем контролировать, хотя бы отчасти. Остальные уничтожены, мертвы. Особенно странно обстоит дело с осязанием. Я переношу, отволакиваю, пихаю, хватаю – и занимаюсь этим всю ночь. Но ощущения прикосновения у меня больше нет. Я кажусь себе человеком, у которого руки заменены протезами, – человеком с искусственными руками.
А вспомнив, что нам приходится видеть, слышать и обонять, вы не станете отрицать нашу нужду в контроле над вкусовыми ощущениями. Знаете, какой вкус стоял бы в наших ртах, не будь у нас еды? Едва мы проглатываем прожеванное, он приходит, этот вкус, он возвращается – вкус нашего поражения, вкус полыни.
Я разумею поражение в войне с еврейством. Войне односторонней – в любом мыслимом значении этого слова. Мы ее не ожидали и слишком долго с подлинным неверием взирали на невероятную ярость Третьей Германии.
Приходит транспорт из Терезиенштадта – с немалым числом поляков. Во время трехчасовой задержки, вызванной непоявлением дезинфекторов, я завожу разговор с семьей пожилого инженера-технолога (состоявшего одно время в Еврейском совете Люблина). Я успокаиваю его дочь и внуков, обещая им обильную пищу и удобное жилье – здесь, в Кат-Зет, – после чего инженер проникается ко мне доверием, отводит меня в сторонку и рассказывает ужасную историю недавних событий в Лодзи. Историю о всесилии голода.
4 сентября на площади Пожарника собирается большая толпа. Плачущий Румковский оглашает последнее требование немцев: выдать для депортации всех взрослых старше шестидесяти пяти и всех детей младше десяти. На следующий день старикам и детям предстоит покинуть город…
Мне удается выговорить:
– Наверное, с ними все в порядке. Как будет и с вами. Посмотрите на меня, разве я выгляжу хотя бы наполовину изголодавшимся?