Пауля Долля в 1943-м понизили в звании и перевели на канцелярскую работу в берлинской Инспекции концентрационных лагерей (город бомбили каждую ночь, а затем и каждый день), но в мае 1944-го восстановили в должности коменданта. Он был арестован к 1946-му, судим в Нюрнберге и передан польским властям. В своем «последнем слове» Долль написал: «За время, проведенное мной в одиночной камере, я пришел к горькому пониманию того, что совершил серьезный грех перед человечеством». 16 апреля 1947-го его повесили перед Бункером 11 Кат-Зет I.
Профессор Зюльц и профессор Энтресс оказались среди тех нацистских докторов, что в начале 1948-го предстали перед судом в Советском Союзе и получили по «четвертаку» – по двадцати пяти лет заключения в рабских лагерях ГУЛАГа.
Тринадцать администраторов и директоров «ИГ Фарбен» (Фритурик Беркль в это число не входил) предстали перед судом Нюрнберга в июле 1948-го. Свитберт Зидиг получил восемь лет тюрьмы за использование рабского труда и массовые убийства. Руппрехт Штрюнк, довольно рано (в сентябре 1944-го) ушедший на покой, был приговорен к семи годам за хищения и захват имущества, использование рабского труда и массовые убийства. Ни одного килограмма синтетической резины, ни одного миллилитра синтетического топлива «Буна-Верке» так и не произвела.
Алиса Зайссер заболела туберкулезом бедра и в январе 1944-го была переведена в лагерь Терезиенштадт под Прагой, становившийся время от времени «потемкинским». Отнюдь не исключено, что войну она пережила.
Судьба Эстер Кубис неизвестна – по крайней мере, мне. «Она не сдастся, – повторял Борис. – Она неосторожна, но в конечном счете ее душа откажется доставлять им удовольствие». Он часто цитировал первые слова, какие услышал от нее. Вот они: «Мне здесь не нравится, я не собираюсь здесь умирать…»
В последний раз я видел ее 1 мая 1943-го. Нас обоих заперли в Блоке – только меня и ее. Меня должны были отправить в другой лагерь (им оказался Ораниенбург); Эстер отсиживала последние часы трехдневного заключения (без еды и воды) не то за неубранную, не то за неправильно убранную постель – Ильза Грезе была в этом отношении очень строга.
Мы проговорили почти два часа. Я рассказал ей о взятом с меня Борисом обещании (сделать для нее все, что в моих силах) – обещании, выполнить которое я уже не мог (мне и дать-то ей было нечего, у меня отобрали даже часы). Думаю, она слушала меня с подлинным вниманием, поскольку я теперь явно попал у Рейха в опалу. По-моему, она пришла к безмолвному заключению, что и Борис, возможно, был не тем, кем казался, – поправлять ее я не стал.
– Этот безумный кошмар закончится, Эстер, – сказал я под конец нашего разговора, – Германия потерпит поражение. Постарайтесь дожить до возможности увидеть это своими глазами.
Потом я задремал: ночь, проведенная мной в подвале Политического отдела, была долгой и однообразной, пусть и не очень мучительной. Первые шесть часов компанию мне составлял Фриц Мебиус, который хоть и орал на меня с невероятной силой (и это было не притворством, не игрой, а самым настоящим тысячелетним германским гневом), к насилию не прибегал. Его дежурство закончилось в полночь, и в подвал заглянул Пауль Долль. Вид у него был явно затравленный и вороватый, но ему удалось все же несколько раз ударить меня по лицу словно бы в стихийных порывах патриотического отвращения и даже двинуть кулаком в живот (довольно слабо, да и попал он лишь в ребра над солнечным сплетением). Потом мной до рассвета занимался Михаэль Офф, и занятия его были почти в точности такими же; по-видимому, кто-то приказал им следов на моем лице и теле не оставлять.
И вот что любопытно: внешне Долль напомнил мне отработавшего свою смену шахтера. На его мундире и бриджах поблескивали яркие искорки, а к спине прилип осколок размером с монету. Осколок зеркала.
Мебиус, Долль, Офф – все они истошно орали, все вопили как оглашенные. А я смутно и путано гадал, можно ли изложить историю национал-социализма на каком-нибудь другом, отличном от их, языке…
Когда я проснулся, Эстер стояла перед окном, упершись руками в подоконник. День был на редкость ясный, и я понял, что смотрит Эстер на Судетские горы. Я знал, что она родилась и выросла в Высоких Татрах (вершины которых всегда покрывал снег). Лицо Эстер, насупленной, но и слабо улыбавшейся, я видел в профиль; она так ушла в воспоминания, что не услышала, как за ее спиной скрипнула, открываясь, дверь.
В Блок вступила Хедвиг Бутфиш. Постояв немного, она присела, почти на корточки, бесшумно подобралась к Эстер и ущипнула ее за верх бедра – не злобно, нет-нет, но игриво, с силой как раз достаточной, чтобы напугать.
– Заснула стоя!
– Но ты меня разбудила!
И с полминуты они боролись, щекоча друг дружку, смеясь и повизгивая.
– Aufseherin! – крикнула с порога Ильза Грезе.
Девушки мигом угомонились, выпрямились, посерьезнели, и Хедвиг повела заключенную к выходу.
– Попробуйте выпить немного вот этого, бесценнейшая моя. Я подержу. Вот так.
– Спасибо, племянник. Спасибо. А ты похудел. Хотя не мне об этом говорить.
– О, я как трубадур, тетушка. Изголодался по любви.
– Подай мне ту штуку. Что ты сказал?.. Ах, племянник, – Борис! Я когда услышала, подумала о тебе и заплакала.
– Не надо, тетя. А то и я заплачу.
– Подумала и заплакала. Ты же всегда говорил – больше чем брат.
– Не надо.
– По крайней мере, о нем так мило, так много писали. Еще бы, он же был очень фотогеничным…
– У Гени все хорошо?
– Хорошо. У них у всех все хорошо.