Через полгода он ее бросил.
«Я думала, что у него пропало желание спать со мной, – рассказывала она в беседке на границе “Зоны”, – но причина была не в этом. Иногда он возвращался ко мне – на одну ночь, понимаете? Или звал к себе. Он говорил: “Знаешь, в чем настоящая беда? Ты недостаточно левая.” Я и не была левой. Не верила в их дело. Мне вообще не нравятся утопии. В результате на собраниях Ячейки я часто засыпала, и это приводило его в бешенство».
Состоял в Ячейке и Пауль Долль. Я ничего удивительного в этом не усмотрел. В то время тысячи людей переходили из фашистов в коммунисты и обратно, даже не взглянув в сторону либералов. Ханна продолжала:
«Потом шайка “коричневых” очень сильно избила Дитера. Но это лишь укрепило его дух. Он сказал, что человек, подобный ему, не может поддерживать отношения с женщиной, лишенной подлинной веры, что это “немыслимо”. И ушел навсегда… я была несчастна. Сломлена полностью. Я даже пыталась покончить с собой. Видите, запястья. – Она показала мне белые следы швов, пересекавших синеватые вены. – Пауль нашел меня и отвез в больницу. В то время он был со мной очень добр…»
Я, недоумевая, спросил ее о родителях.
«Знаете, кого называют “осенними крокусами”? Вот к ним я и относилась. Получила при рождении двух братьев и двух сестер, которые были на поколение старше меня. Мама и папа – прекрасные люди, но в родители они уже не годились. Их больше всего волновали эсперанто и антропософия. Людвик Заменгоф и Рудольф Штейнер.
Пауль выхаживал меня, поил с ложечки лекарством. Успокоительным. Я не вправе искать для себя оправдания, но все это было страшным сном. А потом я узнала, что беременна. И, не успев опомниться, вышла замуж…»
Разумеется, в марте 1933-го, после пожара Рейхстага (27 февраля), четыре тысячи видных деятелей левого движения были арестованы, подвергнуты пыткам и брошены в тюрьмы. Среди них оказался и Дитер Крюгер.
Он попал в Дахау, и одним из его тюремщиков был капрал Долль.
Махнув рукой на двойственность моего отношения к услышанному от Ханны, я после одной-двух неудачных попыток сумел связаться со старым берлинским другом моего отца, Конрадом Петерсом из СД – подчиненной Рейхсфюреру СС Службы безопасности, или Партийной разведки. Петерс был когда-то профессором истории Гумбольдтского университета, а теперь помогал отслеживать деятельность врагов национал-социализма (сардонически специализируясь по масонам).
– Можешь говорить свободно, Томсен, – сказал он. – Эта линия не прослушивается.
– Спасибо, что согласились взять на себя такой труд, мой господин.
– Буду рад помочь. Мне не хватает Макса и Анны.
Мы помолчали. Затем я сказал:
– Первого марта арестован в Мюнхене. Двадцать третьего марта отправлен в Дахау.
– О. С первой партией. К Вакерле. Там было нескучно.
– Вакерле, мой господин? Не Эйке?
– Нет. В то время Эйке еще сидел в сумасшедшем доме Вюрцбурга. Гиммлер объявил его душевнобольным и засунул туда. На самом деле при Вакерле было еще и похуже.
Конрад Петерс, хоть он и занимал высокий пост, походил на меня. Мы оба были «апатичными попутчиками». Мы шли в общем строю, вернее, сопровождали тех, кто в нем шел, делали все для нас посильное, чтобы приволакивать ноги, истирать ковры и царапать паркет, но шли. Таких, как мы, было сотни тысяч, а может быть, миллионы.
Я сказал:
– В сентябре переведен в Бранденбургскую тюрьму. Вот и все, что я знаю.
– Дай мне пару дней. Он тебе не родственник, нет?
– Нет, мой господин.
– Уже легче. Стало быть, просто друг.
– Нет, мой господин.
К началу ноября изменения в эргономике «Буна-Верке» стали приносить ощутимые плоды: заметное ослабление темпов беготни (особенно явственное во Дворе) и значительное продвижение вперед. В итоге я счел нужным поговорить с главой Политического отдела Фрицем Мебиусом.
– Он появится примерно через полчаса, – сказал мне Юрген Хордер (тридцать с чем-то лет, среднее телосложение, прилизанные седые волосы, отпущенные до почти романтической длины). – Вы будете в понедельник на торжествах? Меня не пригласили.
– Офицеры, – сказал я, – их жены. Уполномоченные. Вас будет представлять ваш начальник.
– Повезло ему, нечего сказать. Там холодней, чем в аду будет.
Мы разговаривали на первом этаже Бункера 13, одного из множества трехэтажных коробов Шталага, сложенных из скучного серого кирпича; все его немногочисленные окна были заколочены досками, отчего он казался слепым, опечатанным (кроме того, Бункер отличался хитроумной акустикой, как, впрочем, и весь Кат-Зет). В первые десять минут до меня доносилась из подвалов череда медленно нарастающих, медленно обрывающихся воплей боли. Затем наступило долгое молчание, следом стук сапог по пыльному, а то и посыпанному гравием каменному полу. Появился вытирающий кухонным полотенцем руки Михаэль Офф (выглядел он, в его кремовой фуфайке, как молодой человек из разъездного парка аттракционов, распоряжающийся электрическими автомобильчиками). Он смотрел на меня, кивая головой и, похоже, пересчитывая языком зубы – сначала нижние, затем верхние. Потом взял с полки пачку «Давыдофф» и снова ушел вниз, и медленно нарастающие, медленно обрывающиеся крики возобновились.
– Добрый день. Прошу садиться. Могу быть вам чем-то полезен?
– Надеюсь, что можете, герр Мебиус. Дело довольно щекотливое.
Первоначально Мебиус был канцелярской крысой в штабе Тайной государственной полиции, Гестапа – не путать с Гестапо (настоящей Тайной государственной полицией), или с Зипо (Тайной полицией), или с Крипо (Уголовной полицией), или с Орпо (Полицией порядка), или с Шупо (Охранной полицией), или с Тено (Вспомогательной полицией) или с Гехайме фельдполицай (Тайной жандармерией), или с Гемайндеполицай (Муниципальной полицией), или с Абверполицай (Полицией контрразведки), или с Берейтшафтполицай (Партийной полицией), или с Казернирт Полицай (Казарменной полицией), или с Гренцполицай (Пограничной полицией), или с Ортсполицай (Местной полицией), или с Жандармерией (Сельской полицией). Мебиус преуспел в своей полицейской карьере, потому что у него обнаружился талант к жестокости, приобретший широкую известность и бросавшийся в глаза даже здесь.