– Офицер связи, – с коротким поклоном ответил я.
– Если это важно, вам, наверное, лучше подождать мужа. Я не знаю, где он. – Ханна пожала плечами. – Не желаете лимонада?
– Нет – не хочу доставлять вам лишние хлопоты.
– Какие же тут хлопоты? Гумилия!
Теперь мы стояли в розовом свете гостиной: госпожа Долль спиной к камину, господин Томсен перед центральным окном, из которого открывался вид на вереницу дозорных вышек и Старый Город – на среднем плане.
– Очаровательно. Просто очаровательно. А скажите, – с покаянной улыбкой спросил я, – вы умеете хранить секреты?
Взгляд ее посуровел. Сейчас, видя Ханну вблизи, я обнаружил в ней черты более южные, может быть даже романские; да и глаза у нее были непатриотичными, темно-карими, цвета влажного жженого сахара и с каким-то густым блеском. Она сказала:
– Я умею хранить секреты. Когда хочу.
– Это хорошо. Дело в том, – сказал я, принимаясь врать напропалую, – дело в том, что меня очень интересует внутреннее убранство домов – их меблировка, общий рисунок. Вы ведь понимаете, почему мне не хочется, чтобы это стало известным. Увлечение не очень мужское.
– Нет, полагаю, не очень.
– Мраморные подоконники – это была ваша идея?
Замысел мой состоял в том, чтобы увлечь ее, заставить двигаться. И теперь Ханна Долль говорила, жестикулировала, переходила от окна к окну, а я получил возможность получше ее разглядеть. Да, эту женщину создавали с колоссальным размахом: в ней прочитывалась мощная гармония различных эстетических начал. А голова Ханны – с широким ртом, крепкими зубами и челюстями, гладкими (завершающая деталь) щеками – напоминала булаву, но соразмерную, расширявшуюся кверху. Я спросил:
– А застекленная веранда?
– Ну, либо такая, либо…
В незакрытую дверь вошла Гумилия с подносом, на котором стоял каменный кувшин и две тарелки с печеньями и пирожными.
– Спасибо, Гумилия, дорогая.
Когда мы снова остались одни, я мягко спросил:
– Ваша служанка, госпожа Долль. Она случайно не из Свидетелей?
Ханна молчала, пока некие домашние звуки, мной не уловленные, не затихли, позволив ей ответить – не шепотом, но близко к тому:
– Из них. Я их не понимаю. У нее лицо благочестивой женщины, вы не находите?
– Да, и весьма. – Лицо Гумилии было нарочито неопределенным – и в отношении пола, и в отношении возраста (негармоничное сочетание мужского и женского начал, молодости и старости), и при этом немного ниже густой челки ее смахивавших на кресс-салат волос светилась редкостная уверенность в своей правоте. – Тут все дело в очках без оправы.
– Сколько лет вы бы ей дали?
– Э-э… тридцать пять?
– Пятьдесят. Я думаю, она выглядит так потому, что считает себя бессмертной.
– Ну что же, наверное, это сильно ее утешает.
– И ведь все так просто. – Ханна, склонясь над подносом, разлила лимонад, и мы присели – она на стеганую софу, я в деревенское деревянное кресло. – От нее требуется лишь подписать документ. И она получит свободу.
– Всего лишь «отречься», как они выражаются.
– Да, но знаете… Гумилия так предана моим девочкам. А ведь у нее и свой ребенок есть. Мальчик двенадцати лет. Взятый государством на попечение. Подписав стандартный формуляр, она могла бы поехать и забрать его. Но она этого не делает. Не хочет.
– Любопытно, не правда ли? Я слышал, что им полагается любить страдание. – Я вспомнил рассказ Бориса о Свидетеле у палочного столба, но решил, что потчевать им Ханну не стоит, – Свидетель просил, чтобы его били подольше. – Страдание подтверждает их веру.
– Представляю себе.
– Им это по душе.
Время шло к семи, озарявший гостиную розоватый свет внезапно потускнел… Я одержал немало удивительных, ошеломительных даже побед именно в этот час, когда сумерки, еще не разогнанные светом ламп или люстр, будто даруют нам некое неуловимое дозволение – напоминают о странных, словно причудившихся во сне возможностях. Получил бы я настоящий отпор, если бы мирно присоединился к ней на софе и, промурлыкав какие-то комплименты, взял Ханну за руку, а после (тут все зависит от того, как дело пойдет) нежно провел губами по основанию ее шеи? Получил бы?
– Мой муж… – сказала она – и смолкла, словно прислушиваясь к чему-то.
Слова эти повисли в воздухе, и на миг напоминание о муже покоробило меня – тем более что ее муж был Комендантом. Впрочем, я постарался сохранить вид и серьезный, и уважительный. Она продолжила:
– Муж считает, что мы можем многому у них научиться.
– У Свидетелей? Чему же?
– Ну, знаете, – равнодушно, почти сонно ответила она, – силе веры. Непоколебимой веры.
– Достойному рвению.
– Которым все мы должны обладать, не правда ли?
Я откинулся на спинку кресла и сказал:
– Понять, почему вашему мужу нравится их фанатизм, нетрудно. А как насчет их пацифизма?
– Вот это нет. Естественно. – И тем же оцепенелым голосом Ханна добавила: – Гумилия отказывается чистить его мундир. И сапоги. Ему это не нравится.
– Да уж. Не нравится, пари готов держать.
Я понял наконец, насколько вызванный ею дух Коменданта понизил тональность нашего весьма многообещающего и даже умеренно чарующего разговора. И потому, легко хлопнув ладонью о ладонь, сказал:
– Ваш сад, госпожа Долль. Не могли бы мы пройтись по нему? Боюсь, мне придется сделать еще одно постыдное признание. Я обожаю цветы.
Сад был разделен на два участка: справа возвышалась ива, частично заслоняющая низкие надворные постройки и небольшой лабиринт троп и обсаженных кустами дорожек, где дочери Ханны несомненно любили играть и прятаться; слева располагались роскошные клумбы, лужайка, белая ограда, за ней – стоящее на суглинистом возвышении здание Монополии, а за ним – первые розовые мазки заката.